Можно себе представить, как должен был взволноваться Джихангир, когда в Трабзон, место его пожизненного, как он считал, изгнания, прибыли посланцы от шах-заде Мустафы с приглашением посетить Амасию. Джихангир вздрогнул от самого слова Амасия. Знал этот город, еще и не видев его никогда. Он стоял у него перед глазами на высокой горе, окруженный пятью рядами стен. Прославленные пещеры Амасии, в которых жили еще христианские угодники, потом мусульманские дервиши. Вокруг города тутовые плантации, сады, в городе огромное множество медресе, а в них тысячи софта учеников. В Амасии жил когда-то сын султана Баязида Коркуд, поэт, мудрец, может, в чем-то похожий на него, Джихангира, при Коркуде прославилась там великая поэтесса османского народа Михри-Хатун, или, как ее здесь называли, Михр-ун-Ниса, то есть Солнце среди женщин. Она писала когда-то: «Что это, сбылась ли моя судьба или мое предназначенье? Что я на ложе своем увидела рожденного ночью Меркурия?»
Мустафа предстал перед жалким, слабосильным Джихангиром в самом деле как бог из древних времен, как Марс и Меркурий, — роскошный, великодушный, блестящий, окруженный такими же блестящими людьми, в которых трудно было узнать подданных, они скорее казались друзьями шах-заде. И Джихангиру Мустафа сказал, как только они сели на ковер гостеприимства:
— Надеюсь, мы станем настоящими друзьями, потому что равнодушны друг к другу и никто не ждет ничего от другого, а каждый ждет своего часа.
Сказал это со спокойной уверенностью, так, будто уже давно забыл, что ему сужден час высочайший.
Мустафа был исполнен восторга от собственной персоны, но именно это более всего понравилось Джихангиру, который привык вообще не замечать себя и не знал, собственно, живет он или нет, существует на свете или вообще не рождался. Он всегда боялся одиночества и стремился к одиночеству, а вокруг Мустафы кипела бурная жизнь, вертелось множество людей, и все были влюблены в шах-заде, все состязались за его внимание, с утра до вечера повторяя: «Привет тому, у кого бриллиантовая душа», «Пусть дарует аллах благоденствие телу, речи, разуму нашего шах-заде».
Мустафа без конца удивлял Джихангира, в то время как не было ничего, что могло бы удивить его самого. Когда Джихангир повел речь о книгах, Мустафа засмеялся: «Хорошая книга — искренний друг. Когда она тебе надоела, она не гневается, как женщина. И когда ты ей веришь, она не обманывает тебя, как женщина». Пригласил чтецов, и целый вечер двоим шах-заде читали из «Сказок сорока визирей» и из «Гумаюннаме» Бидпада. Джихангир вспомнил поэтов, сказал, что он, как и их дед султан Селим, сторонник великих мусульманских мистиков Ибн аль Араби и Джеляледдина Руми, как тут же оказалось, что Мустафа тоже в восторге именно от этих поэтов, сам написал уже три дивана стихов под именем Мухлиси, то есть Преданный. Далее он спросил Джихангира, читал ли тот уже поэму «Мантигут-Тейр» («Беседа птиц») Фарид-ад-дина Аттара, под влиянием которой на староузбекском языке появилась поэма «Лисан ут-Тейр» («Язык птиц») великого Мир-Али-Шир Неваи. Он жил в Самарканде и Мешхеде, умер в Герате, но слово его разошлось по всему мусульманскому миру. Он прочел отрывок из «Беседы птиц». Как ищут птицы своего царя, странствуют через семь долин и семь морей к горе Каф, опоясывающей землю. Не все выдерживают трудности пути, остается только тридцать птиц, и тут оказывается, что имя их царя Тридцать Птиц, следовательно, каждый из них является царем и все они, вместе взятые, царь Симург. Не наводит ли это на некоторые размышления? Как сказал пророк: «Слава тому, кто прочел».
Для Джихангира без конца устраивали пиры, а поскольку вина он не пил из-за слабости своей натуры, от сладостей его мутило, Мустафа для укрепления его природы велел готовить для молодого шах-заде шарики из толченых конопляных листьев с медом, подставлял ему вместо лакомств поджаренное и подсоленное семя конопли, пил вместе с ним подогретую ключевую воду, в которой растворялись зеленые шарики из макового сока.
Джихангир не узнавал себя и своего тела. Привычное, известное ему бренное тело, как и прежде, было его, но теперь оно избавилось от надоедливого земного притяжения, становилось легким, сильным, и хотя над разумом словно бы нависала и сгущалась плотной завесой тьма, тело прорывало ее, оставляя разум барахтаться по ту сторону завесы, мучительно размышляя над загаданной Мустафой задачей: что такое тридцать, кому тридцать лет миновало, а кому еще будет — Мустафе, Селиму, Баязиду или ему, Джихангиру?
Так проходили дни за днями. Султанские посланцы, не находя Джихангира в Трабзоне, добрались уже и в Амасию, но молодой шах-заде никого не хотел видеть, ничего не помнил, забывал, что он султанский сын, вообще, казалось, впал в небытие, превратился в дым, мглу, призрачность. Только бы иметь рядом с собой величественного, велемудрого Мустафу, тешить свой разум неторопливыми беседами с ним, глотая зеленоватые шарики, приносящие блаженство. Как сказано: «Оставь же их погружаться и забавляться, пока не встретят они своего дня, который им обещан…»
Встревожился ли султан, узнав о странной, противоестественной приязни, вспыхнувшей вдруг между Мустафой и Джихангиром? Или, может, подговорила его султанша Хасеки немедленно послать войско с Рустемом в те края и позвать в поход также и Мустафу, чтобы оторвать его от их самого младшего сына? Кто ж это знает? Мустафа, верный своей привычке, ни единым словом не упоминал о Хасеки, будто ее вовсе на свете не было, о султане же изредка цедил небрежно: «Тот, кто под женщиной, уже не мужчина». Джихангир слышал и не слышал. Одурманенный опиумом, бормотал стихи Корана, которые все были написаны то ли о нем, то ли о Мустафе: «Вы свои блага провели в жизни и насладились ими, а сегодня будете вознаграждены наказанием унижения за то, что возносились на земле без права… Ведь человек создан колеблющимся».