Роксолана - Страница 208


К оглавлению

208

Распорядитель государства должен быть один, потому что несогласие в мыслях нарушило бы порядок. Но для сохранения порядка нужны многие. Властелины должны творить законы и учреждения, а люд — оберегать их, ибо люд умнее и постояннее в обычаях, чем один человек. Султан Сулейман слишком мелочен в управлении. Решает все сам, никому не верит, потому и выдумываются каждый день новые и новые законы, чтобы связать всем руки, чтобы никто не пошевельнулся, не пикнул. Мустафа не знал, каким султаном будет он. Знал только, что Сулейман не такой, как нужно, и неутомимо повторял это, а в слушателях никогда у него не было недостатка. Сам Ибрагим, который дошел даже до того, что пренебрегал Сулейманом, подпал под чары Мустафы и из последнего своего похода слал шах-заде в Манису письма с заверениями в преданности, так, словно бы тот уже был султаном. Стали ли известны эти письма Сулейману, перехватили ли его улаки ответы Мустафы, которые он посылал Ибрагиму в Халеб и Багдад, — никто никогда об атом не узнает, все умерло вместе с Ибрагимом, а султанский сын не затронут был даже подозрением.

Не отразилась на положении Мустафы и неожиданная смерть валиде Хафсы, смерть, о которой с такой печалью писал ему тогда великий муфтий Кемаль-паша-заде:

«Суть этого течения речи — обжигающее душу, переполненное печалью событие с ее величеством, Высокой Колыбелью, великой госпожой валиде, да упокоит аллах ее душу и рассыплет по царству небесному ее милостыню, ибо она, простившись с земной обителью, упокоилась в месте пребывания божественного милосердия и приюта господнего благоволения. Преславное естество ее создано было для высшей благосклонности и заботливости ко всем созданиям людским. Если кто-нибудь выносил ногу несправедливости за пределы своего ковра, тому она сковывала ноги насилия цепью наказания, каждого, кто почитал ее, она сажала на подушку почести и уважения».

Вскоре умер и сам Кемаль-паша-заде. Казалось, умерли все, кто заботился о судьбе Мустафы, но в жизни шах-заде не происходило никаких изменений к худшему, у него и дальше были возможность и время совершенствовать свое тело и свой дух для высочайшей власти, и единственное, на что мог пожаловаться, так это на то, что момент вступления на трон почему-то задерживался.

Другой на его месте давно уже потерял бы терпение — Мустафа был невозмутим, будто окаменел в своей пышности. О султане говорил охотно и много, о султанше Хасеки и ее сыновьях — никогда, так, будто их вовсе не было на свете. Он первородный, он наследник, он будущий султан, о женщинах он не говорит, он берет их на ложе, где лежат они перед ним, словно гады нетронутые, дрожат, напряженные, будто туго натянутые тетивы луков, когда он высвобождает из зеленых шелков свое удивительное тело, как меч из ножен.

Привыкший к безнаказанности, Мустафа начал рассылать санджакбегам тайные послания, веря, что когда заходит солнце, люди отводят от него глаза, направляя взгляды в ту сторону, откуда должно появиться солнце новое. Над Сулейманом уже опускались сумерки, тридцатилетний Мустафа должен был взойти, как полнолицый месяц, как молодое утреннее солнце!

Однако чья-то невидимая рука перехватила все письма шах-заде и положила их пред очи султана, и Мустафа со своим пышным двором, с постаревшей, но полной надежд на возвращение в Топкапы матерью Махидевран оказался в далекой Амасии. Там впервые прозвучало имя султанского дамата Рустема, но вырвалось оно из испепелившихся от ненависти уст Махидевран, Мустафа не опустился со своих высот до мелочности коварства. Утешал себя тем, что в Амасии родился его грозный дед султан Селим. Добрый знак увидел Мустафа и в том, что султан посадил неподалеку от него самого младшего своего сына — Джихангира. Когда-то султан Баязид также посадил здесь своего сына Селима и внука Сулеймана — и что из этого вышло? Власть оказалась в руках старшего из них — Селима, а старый султан умер от отчаяния, вызванного сыновним предательством.

Дождавшись, когда Сулейман возвратился в Стамбул, Мустафа пригласил Джихангира в Амасию. Махидевран во всем усматривала коварные шаги ненавистной Хуррем. Ведь эта женщина способна сухой выйти из воды. Джихангира тоже считала улаком своей матери, но когда ей рассказали об этом сыне неправедного ложа, даже она успокоилась.

Джихангир, несмотря на свои девятнадцать лет, казался мальчиком хилый, ссутулившийся, со свинцовым лицом, с глазами изболевшимися, умоляюще раскрытыми, так, будто он хотел через них передать миру свои страдания. Запоздалый плод мрачного сладострастия Сулеймана, последний всплеск неисчерпаемой, казалось бы, жизненности ненавистной всем честным мусульманам славянки, Джихангир словно бы собрал в своем слабом теле всю злобу, всю ненависть, которая наплывала отовсюду на Топкапы, рос без любви, заброшенный, обреченный на гибель уже самим своим рождением, ибо был последним, а над ним возвышались, громоздились братья старшие сильные, ловкие, доблестные, настоящие наследники.

Никто не обращал внимания на Джихангира, покинутый всеми, он углубился в книги, в мудрословие, пытался проникнуть в таинственную суть древних поэтов, часто впадал в отчаяние из-за того, что ему не с кем поделиться ни своими сомнениями, ни знаниями, ни предположениями. Мать, хотя должна б, казалось, вложить всю любовь и всю заботу в своего самого последнего, к тому же самого слабого сына, отходила от Джихангира с каждым годом, замыкаясь в своей непостижимости и неприступности. Родные братья презирали его, наверное, из-за обреченности Джихангира в жестокой борьбе за трон. Зачем пришел на свет? Кому здесь нужен?

208