Роксолана - Страница 127


К оглавлению

127

— О боже! Моя султанша!

Кината упала у постели, схватила руку Роксоланы, целовала ее, обливала слезами растроганности и радости.

— Встань и отпусти мою руку, если не хочешь ее оторвать. Видишь, как я слаба. Возьми вон там кожаный мешочек с дукатами. Хватит тебе откупить у Гульфем не одну ночь.

— А султан? Ваше величество, что скажет султан?

— Это уже зависит от тебя.

— О боже!

Когда в одну из ночей молчаливый кизляр-ага впустил в султанову ложницу белотелую Кинату, Сулейман чуть не бросился на одалиску с ножом.

— Как ты сюда попала? — хмуро спросил он, отступая от нее в темноту, словно бы и впрямь остерегался сам себя.

Кината упала на ковер.

— Мой султан, я умолила Гульфем уступить мне эту радость.

— Как ты сюда попала, спрашиваю?

— Я купила эту ночь у Гульфем.

— Купила? — Султан хлопнул в ладоши, кизляр-ага возник в ложнице, как дух. — Повтори, что ты сказала, — велел Сулейман Кинате.

— Я купила эту ночь у Гульфем.

— Слышал? — поднял глаза султан на боснийца. — Твоего султана продают, как мешок шерсти. Как поступают с теми, кто продает султана?

Он отвернулся, и кизляр-ага мигом выпроводил из ложницы глупую одалиску. «Счастье твое, что его величество не вспомнил о тех, кто покупает», — процедил он сквозь зубы, толкая Кинату перед собой в сумрак длиннющего коридора.

А от Гульфем не осталось ничего, только отчаянный вскрик посреди ночи в недрах гарема, но слишком бездонны те недра, чтобы этот крик мог вырваться наружу! Может, и угрожала несчастная одалиска, может, звала на помощь всемогущего султана, никто не слыхал, а евнухи, зашивавшие ее в кожаный мешок и тащившие через сады гарема к Босфору, были глухи, немы, слепы, ибо наделены были только единственным даром — послушанием.

Роксолане весть о смерти Гульфем принесла Кината. Упала у ее ложа, ее трясло от рыданий.

— О боже, боже! Убили! Ее убили, о боже мой!

Долго не могла добиться от нее Роксолана, кого убили, хотя и догадывалась, а когда услышала, то сказала:

— Видит бог, я не хотела ее смерти.

— И я ведь не хотела, о боже!

— Да и кто хотел? — сказала Роксолана и тоже заплакала.

Они долго плакали обе, пожалуй, не так о неразумной Гульфем, как о своей несчастной судьбе, ибо кто же в гареме мог быть счастливым? Потом Кината сквозь всхлипывания проговорила горько:

— Это ведь и меня… о боже… ваше величество… они и меня…

— Не бойся, тебя не тронут.

— О боже, ваше величество, защитите меня, не дайте!

— Говорю, не бойся. Оставайся у меня. Спать будешь здесь. Никто тебя не тронет.

— Посмею ли я, о боже? Вы ведь так больны.

— Я уже здорова. Уже встаю. Не веришь? Вот смотри!

Она встала с ложа, прошлась по большому своему покою, мягко ступала по пушистым коврам, прислушивалась к тихому дыханию своего самого меньшего сыночка, к тихому журчанию воды в мраморном фонтане, радовалась, что она живет, что здоровье возвращается к ней, без конца повторяла чьи-то стихи:


Будь львом или ослом,
Орлом или вороной,
Конец у всех один
Земли холодной лоно,
Растянешься пластом
И не стряхнешь с себя
Ни крысы, ни змеи, ни тли,
Ни скорпиона.
Пусть умирает, кто хочет, а она будет жить.

Она хлопнула в ладоши.

— Одеваться! — крикнула Нур, которая появилась в покое. — Одеваться! Все красное! Выбрось эти желтяки. Чтоб я не видела больше ничего желтого! Откуда оно тут насобиралось?

— Ваше величество, вы так хотели, — несмело напомнила девушка.

— Хотела — теперь не хочу! Только красное! И больше ничего, ни украшений, ни золота, ничего, ничего! Красный, как кровь, шелк, и я в нем, красная, как утренняя роза!

Она срывала с себя сорочку, шаровары, металась нагая по покою, светила тугим, ладным телом, на котором соблазнительно круглились тяжелые полушария грудей, так что даже тяжелотелая Кината, забыв о своих страхах, залюбовалась ею и вздохнула громко, может завидуя этой стройности и легкости, не пропавшей в Роксолане даже после тяжелого недуга и угнетенности духа и, наверное, не пропадет никогда, ибо такие тела словно бы не поддаются ни времени, ни старению, ни самой смерти. Роксолана услышала этот завистливый вздох, остановилась перед Кинатой, словно впервые здесь ее увидела, но сразу вспомнила, все вспомнила, засмеялась:

— Ты до сих пор боишься? Не бойся ничего! Это я тебе говорю! Слышишь?

Полуобнаженная, присела к столику для письма, схватила лист плотной бумаги, быстро мережила его змеистыми буковками, такими же маленькими и изящными, как она сама:


«…То сердце не поймет печали безысходной,
Которому взирать на радости угодно.
Я не виню тебя, как исстари идет:
О тех, кто заточен, не думает свободный…

Мой повелитель! Пишу Вам, и сердце мое разрывается от тоски и отчаянья. Что я натворила и чем стала моя жизнь без Вас, владыка мой, свет очей моих, ароматное дыхание мое, сладостное биение сердца моего? Разве не наши влюбленные голоса звучали еще недавно в благоуханном воздухе священных дворцов и разве не завидовали нашим объятиям даже бестелесные призраки? А теперь любовь наша задыхается без воздуха, умирает от жажды, лежит в изнеможении, ее терзают хищные звери, и черные птицы смерти кружат над нею. Отгоните их, мой повелитель, моя надежда, мой величайший защитник на этом и на том свете. Пожалейте маленькую Хуррем и спрячьте ее в своих могучих объятиях».

Сложила письмо, запечатала воском, прижала к нему перстень с печаткой, протянула Нур.

127