Села напротив султана, смотрела на него, ласкала взглядом и обжигала взглядом, где-то глубоко в ее глазах горели зеленые огни, далекие и загадочные, как у степного ночного зверя.
— Этот покой слишком мал для тебя, — заметил султан.
— Ваше величество, — встрепенулась Хуррем, — это вы сделали меня слишком большой для этого роскошного покоя.
Она тонко чувствовала момент, когда нужно было быть покорной, и именно тогда бывала покорной, а нынче Сулейману нужно было именно это ее умение, и он весь преисполнился тихой признательностью к Хуррем за то, что она облегчала ему неприятный разговор, ради которого он сюда пришел. А может, пришел, чтобы посмотреть на эту удивительную женщину, на это непостижимое существо, услышать ее глубокий голос, вдохнуть аромат ее тела, ощутить ее ласковое тепло, которое она излучала неустанно, как маленькое солнце, что скатилось с неба на эту благословенную землю. Его поражало ее умение сидеть. Стлалась по коврам, среди подушек, низеньких широких диванов, точно невиданно цветистый плющ. Любила красное, желтое, черное. Небрежность во всем, но какая влекущая! Каждая складка ткани, каждая морщинка, раскинутый веером подол платья, шелковые волны шаровар все влекло, приковывало взгляд, наполняло его мрачную душу чуть ли не мальчишеским воодушевлением. Иногда было в ней что-то словно бы от подстреленной птички, от сломанного дерева, умирающего звука, а потом внезапно шевельнется, встрепенется, оживет, заиграет всеми жилками, а буйные волосы так и льются и заливают султана волной такого счастья, от которого он готов умереть.
Как мог он такой женщине говорить неприятное? А пришел сюда именно с этим. Собственно, с нею он чувствовал себя легко даже тогда, когда должен был сообщать ей что-то неприятное. Она как бы шла ему навстречу, всегда проявляла поразительное понимание его положения, никогда не забывала прежде всего признавать и чтить в нем властелина и повелителя, никакого намека на их близость, на чувства, которые разрывали грудь. Называла себя: последняя служанка и вечная невольница. Пленила его робкой своей наготой, потом засиял ему дивный ее ум, теперь уже и сам не знал, чем больше очарован в маленькой Хуррем; поэтому малейшая боль, причиненная ей, должна была отразиться стократной и тысячекратной болью в самом Сулеймане. «Никто не будет обижен и на бороздку на финиковой косточке», — так завещано было, а для кого и кому?
Султан долго молчал. Проснулась Михримах, запищала, требуя молочка. Хуррем попросила позволения покормить дитя, и Сулейман невольно стал свидетелем тайны жизни, почти недоступной падишаху, который был намного ближе к смерти, чем к жизни, к пролитию крови, нежели к теплым брызгам материнского молока.
Может, это и придало ему силы решиться сообщить Хуррем о требовании муфтия возвратить Шемси-эфенди на должность воспитателя маленького Мехмеда.
К его удивлению, Хуррем восприняла эту тяжелую для нее весть спокойно.
— Вы не сказали муфтию, что это мое требование — устранить Шемси-эфенди? — лишь спросила она, как показалось Сулейману, встревоженно.
— Это была моя воля.
— Женщина создана для клетки, — невесело улыбнулась Хуррем.
— Женщина, но не султанша Хасеки! — с не присущим ему пылом воскликнул султан.
— Но с муфтием не может состязаться не то что слабая женщина, но даже всемогущий султан. И тысячеверблюдный караван зависит от одного-единственного осла, идущего впереди.
Она издевалась теперь уже над самим султаном, но он простил ей это издевательство, поскольку чувствовал себя виноватым перед Хуррем, более же всего — перед собственной слабостью.
Хуррем склонила к нему голову, будто отдавала ему себя и свою жизнь, и неожиданно попросила:
— Мой повелитель, сделайте так, чтобы валиде была милостивее ко мне.
— Но разве моя державная мать не держит весь гарем под зашитой благополучия?
Она еще ниже склонила к нему свою беззащитную голову.
— Пусть она будет милостивее ко мне!
Необъяснимое упорство, непостижимое желание! Он не знал, что Хуррем теперь легко раздражалась, часто плакала, может, от жалости к себе, а может, от гнева на других. Для него она оставалась неизменной, желал видеть ее веселой, смеющейся, беззаботной, даже в ее уме нравилась ему какая-то беззаботность и дерзость, ибо упрямой понурости, коей сам был переполнен до краев, не терпел ни в ком, особенно в людях близких.
— Я не понимаю твоего желания, — почти отчужденно молвил Сулейман.
Хуррем сверкнула на него зеленым огнем, но сразу и пригасила тот огонь, присыпала его шелковистым пеплом покорности.
— Устройте свадьбу, ваше величество!
— Свадьбу?
Эта женщина могла удивить самого аллаха, для которого нет ничего сокрытого ни на земле, ни на небе.
— Какую свадьбу?
— Не для меня, а ради меня, мой повелитель.
Султан погладил ее по голове, снисходительно похлопал по щеке.
— Если бы сказали, что свадьбы происходят на небе, женщина приставила бы лестницу даже туда. Но о чьей свадьбе ты хлопочешь?
— Султанской сестры Хатиджи. Если вы дадите ей мужа, валиде будет милостивее ко мне. Обе будут. Валиде и ваша царственная сестра Хатиджа. Я убедилась в этом, когда вы выдали свою сестру Хафизу за Мустафа-пашу. Сельджук-султания, выданная за Ферхад-пашу, никогда не причиняла мне огорчений…
— Я не думал над этим, — сказал Сулейман. — Для моей младшей сестры нужен муж, достойный ее положения и ее редкостной красоты.
— А ваш великий визирь, ваше величество?