О проклятие власти, которая разлучает тебя даже с самыми дорогими людьми, разлучает безжалостно и вечно! Где взять ту силу и веру, какая нужна, чтобы вернуться назад, вернуться навсегда, оставив за плечами тысячи смертей, моря крови, клекот стонов и криков, ужасающие поля страданий, куда бессильна проникнуть даже любовь, где мужество можно найти лишь в твердости, превосходящей камень?
Войско было недовольно. На острове пало сто тысяч, а добыча никчемна. В Стамбуле чума косила еще страшнее, чем на Родосе. В диване начались разногласия из-за Ахмед-паши, который за всякую цену домогался должности великого визиря, обнаглев после победы на острове, какую присваивал лишь себе.
Султан смотрел на все это равнодушно и хмуро. Никто не мог проникнуть в его тайные думы.
Восемь месяцев тянулись как восемь веков, как вечность. Кто стал бы на защиту слабой женщины в этом жестоком мире, где гибнут целые земли, а люди и бог отворачиваются от них, словно бы и не видят?
Разве недорослый король венгров и его пышные баны шевельнули хоть пальцем, когда никчемный Бали-бег уничтожал Срем, сжигал его города, ставил частоколы из голов на полях, бросал несчастных под ноги Сулеймановым слонам? Или когда изнемогал Белград, а потом тысячи сербов, сбивая в кровь ноги на каменистых дорогах, шли в рабство в Стамбул?
А когда султанские ревущие пушки громили крепости Родоса, пришли ли на помощь христианским рыцарям император Карл, король Франциск, папа римский или всемогущая Венеция? До королевских ушей не докатился гром пушек, папа слал анафемы Лютеру, пресветлые купцы выжидали. Их провидур на Крите Доменико Тревизано держал свои корабли у восточной части острова и ждал, чем закончится все на Родосе. Каждый за себя — таково было время, вот и она, Хуррем, должна постоять сама за себя. Второй год она в султанском гареме, все переменилось для нее неожиданно и, казалось бы, радостно, а свобода была все так же далека и недостижима, как и в первый день, когда ступила на стамбульский берег вслед за своими подругами с железными ошейниками на нежных телах.
Прежде ее окружало равнодушие, теперь густой тучей окутывала враждебность, хоть и одетая в обманчивые одежды заискиванья. Заискивали перед нею одалиски, евнухи и их повелитель кизляр-ага, заискивала сама валиде, только султанская сестра Хатиджа кривила губы, завидя Хуррем, наверное, от тяжкой зависти. Потому что маленькая Хуррем носила в своем лоне священное семя Османов, а Хатиджа ходила пустая, как дом без хозяина, и не знала, когда и кому достанется, как распорядится ею вельможный брат, всесильный падишах.
Беременность, которой Хуррем не понимала, к которой не стремилась, какой, может, и не хотела, но приняла покорно и с надеждой на избавление от рабства, не принесла ей никакого священного трепета и не прибавила к радости жизни ничего нового. Отобрала что-то? Да. Невольно содрогалась, ощущая в себе злой плод Османов, горький плод неволи и насилия, но о том никто не должен был знать, теперь она ждала своей победы с еще большим нетерпением, нежели Сулейман под стенами Родоса, ждала возвеличения и вознесения и полнилась силой, гордостью и отвагой, какой и не подозревала в себе. Человека можно лишить всего — счастья, радости, свободы. Но не отваги. Когда-то Хуррем скрывала за деланной веселостью свою растерянность и страх, теперь выказывала перед всеми только отвагу. Чего ей бояться? Ходила по гарему, по садам, среди евнухов и одалисок еще чванливее, чем когда-то Махидевран, пугливые служанки облаком теней сопровождали ее всюду, не смея показаться на глаза, но и не отдаляясь слишком, чтобы по первому мановению брови маленькой Хуррем мигом оказаться возле нее и выполнить ее малейший каприз. Сколько было здесь, в густых садах, молодых, редкостной красоты женщин, свезенных со всего света, а только в ней дозревал священный плод Османов, только она сможет вырваться из унизительного рабства и еще покажет всем, как это надо делать!
Любила встречать утро в садах. Розовое небо приходило из Азии, из-за Босфора, спускалось на Стамбул, на сады серая, как божий дар. Густые сады скрывали ее от мира, отделяли и разделяли, поднимали над землей и морем и в то же время отнимали все доступное свободным людям. Райские цветы и деревья, драгоценные кьёшки, беломраморные фонтаны, бассейны с прозрачной водой и золотыми рыбками в ней — и частые густые деревянные решетки, высокие ворота, тяжелые двери и еще более тяжелые глаза бессонных евнухов, этих ошметков человеческих, лютых, как дикие звери, что ревели в подземельях Топкапы, неистовствовали все лето, точно жаловались, что султан не взял их в поход. Несчастные молодые женщины бродили целыми днями в этих садах, оторванные от всего света, и движения их, как у безумных, были какие-то ненастоящие, деланные и ненужные: они то толпились послушно вокруг расцветшего апельсинового дерева, то кто-нибудь из них становился на колени посреди густой чужой травы и стыдливо приникал к ней щекой, то ранила какая-нибудь из них руку о шипы роз, и капельки крови орошали белое нежное тело. Набеленные лица, подведенные глаза одинаковы, как обман и притворство, соблазнительная плоть, что не принадлежит никому, стертые души, разрушенные сердца, гаремное семя, прозябание без воли и надежд, как под толщей воды. С незаметным наклоном спадали тропинки с холмов, возвышенностей, ступенек, площадок, полян, растекались во все стороны, точно убегали, и Хуррем тоже хотелось убежать вместе с ними к ручьям, к текущей воде, к чащам, но она шарахалась от тех чащоб с отвращением, замечая, как повсюду в них растут глаза великой слежки (даже за нею, даже за нею!), пряталась сама за таинственные решетки кьёшка, сидела там целыми днями, отказывалась от еды, гнала от себя всех. Приходила к ней встревоженная валиде, поджав черные губы, садилась напротив, брала за руку (какая честь!), говорила важно: