Учитель и воспитатель султана, седоголовый визирь Касим-паша, который знал Сулеймана с малолетства, ездил с ним повсюду, жил все годы в Манисе, терпеливо передавал ему все тайны придворных обычаев, теперь с некоторой встревоженностью наблюдал за Сулейманом. Сам аллах послал это испытание молодому султану. Вот случай проявить и свою власть, и свой нрав, и свою выдержку, которой обучал Сулеймана невозмутимый Касим-паша. «Безъязыких» Сулейман привез в Стамбул тоже из Манисы. Держал своих собственных, не нуждался в дильсизах, служивших султану Селиму. Касим-паша подготовил для своего повелителя и этих молчаливых исполнителей самых неожиданных повелений, повелений тайных, безмолвных, передаваемых жестом, движением, касанием, взглядом, а то и одним вздохом султана. Моргая покрасневшими от ветра старыми своими глазами, Касим-паша удовлетворенно созерцал, как умело и незаметно отдает Сулейман приказы, как мечутся дильсизы, молча и незамедлительно выполняя его волю. Как же поведет себя султан теперь, когда неведомая рука преступно замахнулась на его высокую честь? Чужая стрела в султанской мишени все равно что чужой мужчина в Баб-ус-сааде. Кара должна быть незамедлительной и безжалостной, но и в наказании нужно соблюдать достоинство. Касим-паша не принимал участия в состязаниях, его не заставляли, над ним не насмехался даже Ибрагим, но если старый визирь не метал стрел, то обеспокоенные взгляды на своего воспитанника он метал еще чаще, чем тот стрелы, и теперь напрягся всем своим старым жилистым телом, как туго натянутая тетива.
Султан не обманул надежд своего верного воспитателя. Не вырвался у него из груди крик возмущения, ничего он не спросил, только гневно указал рукой на ту дерзкую стрелу, и дильсизы мгновенно бросились на поиски виновника и почти сразу же поставили перед султаном какого-то старого бея, закутанного в толстые рулоны ткани и мехов, в огромной круглой чалме, растерянного и одуревшего от содеянного его нетвердой рукой. Дильсизы, показав султану лицо преступника, накинули ему на голову черное покрывало, изготовляясь совершить неминуемую кару, но Сулейман движением указательного пальца левой руки задержал их.
— Где кадий Стамбула? — спросил спокойно.
Хотел быть справедливым, руководствоваться не гневом, а законами. Не интересовался, как зовут преступника и кто он. Ибо преступник из-за своего преступления становится животным, а животное не имеет ни имени, ни положения. Только смерть может вновь сделать преступника, посягнувшего на султанскую честь и нанесшего наивысшее оскорбление падишаху, человеком, и тогда ему будет возвращено его имя, и семья сможет забрать его тело, чтобы предать земле согласно обычаю.
Кадий прибыл и поклонился султану.
— Воистину всевышний аллах любит людей высоких помыслов и не любит низких, — тонко пропел он, поглаживая клочья седой бороды и надувая ставшие от холода сиреневыми щеки. — «Ведь господь твой — в засаде».
После этого кадий обрисовал все коварство и тяжесть злодеяния виновного и в подтверждение привел высказывание Абу Ханифы, Малики и Несая. Не могло быть злодеяния более тяжкого, чем посягательство на честь властителя, те же, кто вгоняет стрелы в тыкву счастья его величества, теряют право на жизнь, ибо «пролил на них Господь твой бич наказания». Воистину мы принадлежали богу и возвращаемся к нему.
Султан и все его визири признали исключительность знаний кадия, красоту его речи и убедительное построение доказательств. Сулейман показал «безъязыким» пальцем, что они должны делать, те мигом накинули на шею несчастному черный шнурок, ухватились за концы — и вот уже человека нет, лежит труп с выпученными глазами, с прокушенным, посиневшим языком, и сам султан, Ибрагим, визири, вельможи убеждаются в его смерти, проходя мимо задушенного и внимательно всматриваясь в него. Сулейман подарил кадию султанский халат и, подобревший, сказал Ибрагиму, что хотел бы сегодня с ним поужинать.
— Я велю приготовить румелийскую дичь, — поклонился Ибрагим. Сладостей на четыре перемены.
— Сегодня холодно, — передернул плечами Сулейман, — не помешает и анатолийский кебаб.
— Не помешает, — охотно согласился Ибрагим.
— И что-нибудь зеленое. Без сладостей обойдемся. Мы не женщины.
— В самом деле, ваше величество, мы не женщины.
Впервые за день султан улыбнулся. Заметить эту улыбку под усами умел только Ибрагим.
— Мы сегодня хорошо постреляли.
— Ваше величество, воистину вы метали сегодня стрелы счастья.
— Но ты не отставал от меня!
— Опережать вас было бы преступно, отставать — позорно.
— Надеюсь, что наш великий визирь сложит газель об этом празднике стрельбы.
— Не слишком ли стар Пири Мехмед, ваше величество?
— Стар для стрельбы или для газелей? Как сказано в Коране: и голова покрылась сединой…
— Мехмед-паша суфий, а суфии осуждают все утехи. Я мог бы сложить бейт для великого визиря.
— Зачем же отказываться от такого намерения? — Султан забрал поводья своего коня у чаушей, тронулся шагом с Ок-Мейдана.
Ибрагим, держась возле его правого стремени, чуть наклонился к Сулейману, чтобы тому было лучше слышно, проскандировал ему:
Имеешь обычай, о суфий, осуждать вино, отрицать флейту!
Пей вино, будь человеком, оставь этот дурной обычай, о суфий!
— Это надо записать, — одобрительно заметил султан и пустил коня вскачь. Ибрагим скакал рядом, как его тень.
Они ужинали в покоях Мехмеда Фатиха, расписанных венецианским мастером Джентиле Беллини: белокурые женщины, зеленые деревья, гяурские строения, звери и птицы — все то, что запрещено Кораном. Но вино пили также запрещенное Кораном, хоть и сказано: «Поят их вином запечатанным», зато с султана постепенно сходила его обычная хмурость, он становился едва ли не тем шестнадцатилетним шах-заде из Маниси, который признавался Ибрагиму в любви и уважении на всю жизнь. Хмельной верблюд легче несет свою ношу. Пили и ели много, но еще больше выбрасывали, ибо челяди вход сюда был воспрещен, убирать было некому.