Роксолана - Страница 181


К оглавлению

181

Отчасти беспокоила Рустема султанша, но считал, что здесь дело наладится само по себе, потому что в руках у него была принцесса Михримах, с которой каждодневно упражнялся в верховой езде на Ат-Мейдане, удовлетворяя ее праздное любопытство к украинским пленникам в Эди-куле. Если уж человека вырвали из зубов черта и с другого конца света призвали в столицу, то зачем-то он нужен. Главное здесь — затеряться в толпе, пристроиться где-нибудь, хотя бы на краю гигантского придворного колеса, которое само тебя закрутит, а крутилось же оно непрестанно, размеренно, несмотря ни на что. Султан молился в мечети, заседал с визирями в диване, вместе с великим муфтием Абусуудом, который, подобно ученому чижу, ежедневно корпел над законами, ходил в мечеть, султанша изнывала где-то в глубинах гарема, принцесса Михримах училась верховой езде, украинские пленники надежно сидели в подземелье в Эди-куле, евнухи сплетничали по всем закоулкам Топкапы, стремясь заменить свою мужскую неполноценность языком, которым они владели так же умело, как янычары оружием.

Единственное, что изменилось в эти дни в великом дворце, но чего Рустем по своей неопытности еще не смог заметить, — это то, что султан не звал к себе Роксолану, а она не шла к нему, не просила, не посылала писем через кизляр-агу Ибрагима, схоронилась в глубинах дворца, будто умерла.

Топкапы полнились настороженностью, ожиданием, пересудами, подозрением. Может, падет всемогущая султанша или хотя бы пошатнется. Мол, разгневался султан на свою жену, все подземелья Эди-куле забиты злоумышленниками, которых султанша зазывала из своих далеких заморских степей, провела, содействовала, подговаривала, помогала, чуть ли не сама поджигала с ними Стамбул. И теперь будет расплата и возмездие. Не миновать кары и самой Роксолане.

Черные слухи бурлили вокруг Роксоланы, блюдолизы, дармоеды, прислужники и обманщики купались в этих слухах, как в райских реках удовольствия, одна лишь султанша ничего этого не слышала, не знала, забыла и о султане, и о коварной челяди, и о себе. О боли своей душевной, о своей недоле, о своем народе. Она не видела казаков, которые мучились где-то в подземельях Эди-куле, не представляла их живыми, не слышала их голосов, даже песня загадочного Байды не откликалась в ней, потому что слух ее наполнен был песнями собственными, горькими воспоминаниями о своих истоках, недостижимых теперь ни для памяти, ни даже для отчаяния. «Ой, летить ворон з чужих сторон, та ножки пiдiбгавши. Ой, тяжко ж менi та на чужбинi, родиноньки не мавши…» Первые пятнадцать лет ее жизни, на воле, на родной земле, разрастались в ней, будто сказочный папоротник, все пышнее и пышнее, но, верно, должен быть на нем и тот волшебный цветок, которого никто никогда не видел, но вера в который держала ее на свете. О цвет папоротника, народ мой!

Думала о своем народе. Тысячи лет жил он на плодородной, прекрасной земле. Разбросанный по широким степям, среди раздольных рек и лесов, растерзанный захватчиками-властелинами без меры, без проку, без веры, но единый, могучий и добрый ко всему живому, растущему и цветущему, к солнцу, звездам, ветрам и росам. Сколько было завистливых владык, охочих, враждебных, которые хотели согнать этот народ с его земли, поработить, согнуть, уничтожить. Казался он всем чужеземцам таким добрым, кротким и беспомощным, что сам упадет в руки, как перезревший плод. А он стоял непоколебимо, упорно, тысячелетия, враги же погибали бесследно, аки обре, и над их могилами звучали не проклятия, потому что ее народ не умел ненавидеть, и не молитвы, потому что верили там не в богов, а в жито-пшеницу, в мед и пчелу, потому что там до самого неба лилась песня: «Дунаю, Дунаю, чому смутен течеш?..» Окрестные захватчики считали свои победы, а ее народ мог считать разве лишь урон, причиненный ему то одним, то другим врагом, но не жаловался, терпеливо переносил горе и беду, еще и посмеивался: «Черт не схватит, свинья не съест».

Почти двадцать лет изнывала Роксолана в стамбульском гареме, не теряла времени напрасно, перелистала целые горы пожелтевших рукописей в султанских книгохранилищах, читала поэмы, хроники, описания сурнаме, кичливую похвальбу — и всюду только победные походы, звон мечей, свист стрел, стон погибающих, озера крови, ужасные вороны над телами поверженных, черепа, как камни, муравьи, черви, гадюки. Сурнаме были словно бы продолжением войны, здесь тоже убивали простых людей, но не мечами и пушками, а недоступной для бедных пышностью, несносной торжественностью, шумом, топотом, давкой.

Разнузданные в убийствах и грабежах, османцы в то же время непоколебимо придерживались предписаний, вынесенных еще их предками, может, из далекого Турана, записанных огузскими ханами: «Отец огуз-ханов провозгласил и определил тюре — пути и наставления его сыновьям. Он сказал: учитывая то, что ханом с течением времени станет Кайи, да будет провозглашен он бейлербеем правого крыла. Но в соответствии с тюре бейлербей должен быть также и у левого крыла. Да будет им Байиндыр. Тюре угощения тоже должно иметь такой порядок, о брат мой: сначала должен садиться Кайи, затем Байяи, затем Алкаевли и Караевли, после них пусть садится Язир, а за ним Дюкер, а уже потом, разумеется, Тудирга, Япурлу, Явшар, Кызык, Бедели, и самым последним на правом крыле — Каргин.

Вот в таком порядке надо садиться, и перед ними должны класть подарки, ставить кумыс и кумран. И как пьются сообразно со старшинством кумыс и кумран, так пусть раздаются должности и звания беев между коленами и родами, а если что-нибудь останется, могут воспользоваться и другие».

181