— Ты будешь отныне Рушен, — сказал на странном славянском, от которого Настасе захотелось смеяться.
— Разве ты турок? — забыв, зачем ее сюда привели, простодушно спросила она.
— Рушен и Роксолана, — так будешь называться, — не отвечая, строго пояснил грек.
— Ты был на базаре византийцем и походил на христианина, а выходит, ты турок? — Настася стояла у двери и удивлялась не так своей беде, как этому худощавому человеку, который даже в постели держит накрученный на голову целый стог из белого полотна.
— Подойди ближе и сбрось свою одежду, она мешает мне рассмотреть твое тело, — велел Ибрагим. — Ты рабыня и должна делать все, что я тебе велю.
— Рабыня? Рабы должны работать, а я сплю да ем.
— Ты рабыня для утех и наслаждений.
— Для наслаждений? Каких же?
— Моих.
— Твоих? — Она засмеялась. — Не слишком ли ты хилый?
Он оскорбился. Сверкнули гневно глаза, дернулась щека. Швырнул книгу на ковер, крикнул:
— Подойди сюда!
Она шагнула словно бы и к ложу, и в то же время в сторону.
— Еще ближе.
— А если я не хочу?
— Должна слушаться моих повелений.
— Ты же христианин? Ведь не похож на турка. Христианин?
Это было так неожиданно, что он растерялся.
— Кто тебе сказал, что я был христианином?
— И так видно. Разве не правда?
— Теперь это не имеет значения. Подойди.
— Не подойду, пока не узнаю.
— Чего тебе еще?
— Должен мне ответить.
— Ты дерзкая девчонка! Подойди!
— Нет, ты скажи мне. Слышал про тех семерых отроков, что уснули в Эфесе?
— В Эфесе? Ну, так что же?
— Они до сих пор спят?
Ибрагиму начинало уже нравиться это приключение в собственной ложнице.
— По крайней мере я не слышал, чтобы они проснулись, — сказал он, развеселившись. — Теперь ты удовлетворена?
— А тот священник? — не отступала она.
— Какой еще священник?
— В храме святой Софии. Когда турки с их султаном ворвались в Софию, там отправляли святую службу, все стояли на коленях и молились. На амвоне стоял священник, который вел службу. Янычар кинулся с саблей на священника и уже замахнулся разрубить его, но тот заслонился крестом, попятился к стене храма, и стена расступилась и спрятала священника. Он выйдет из нее, когда настанет конец неверным. Ты должен был бы слышать об этом.
— Никто здесь не слыхивал о таком. Это какая-то дикая выдумка.
— Почему же дикая? Это знают все почтенные люди.
Настася легко шагнула ближе к ложу, нагнулась над книгой, перевернула страницы.
— Не знаю этого письма. Какое-то странное.
— Умеешь читать?
— Почему бы не уметь? Все умею.
— Так иди ко мне.
— Не пойду. Этого не умею и не хочу. С тобой не хочу.
— Заставлю.
— Разве что мертвую.
— Ты девственница?
— Должен был бы уже увидеть.
— Но ведь ты не хочешь, чтобы я на тебя посмотрел.
На Ибрагима надвигалось необъяснимое нежелание. Думал уже не об утехах, а о том, как найти почетное для себя отступление и как вести себя с этой удивительной девчонкой дальше. Сказать по правде, Рушен как женщина ничем не привлекала Ибрагима. Женщина должна быть безмолвным орудием наслаждения, а не пускаться в высокие разглагольствования, едва ступив в ложницу.
— Ты чья дочь? — спросил он, чтобы выиграть время.
— Королевская! — засмеялась Настася, дерзко тряхнув своими пышными красноватыми волосами.
Ибрагим не понял. Или не поверил.
— Чья-чья?
— Сказала же — королевская.
— Где тебя взяли?
— В королевстве.
— Где именно, я спрашиваю.
— Уже там нет, где была.
Он посмотрел на нее внимательнее, придирчиво, недоверчиво, даже презрительно. Никчемная самозванка? Просто глупая девчонка? Но ведь и впрямь удивительная и внешностью, и нравом. И ведет себя предельно странно. Никогда еще не слышал он о рабынях, которые бы смеялись, только-только попав в рабство. Могла быть и в самом деле внебрачной королевской дочерью. Христианские властители не собирают так заботливо свои побеги, как это делают мусульмане.
Ему захотелось подумать наедине. Не знал одиночества, не имел для него времени, но порой остро ощущал в себе какую-то неизъяснимую тоску, и лишь погодя открывалось: это тоска по одиночеству. Жаждем того, чего лишены.
— Ладно, — махнул он устало. — Сегодня уходи. Позову тебя потом.
— Куда же мне? — удивляя его еще больше, спросила девушка. — Опять туда — есть и спать?
В ней и в самом деле было что-то не такое, как в других людях.
— А чего бы ты хотела?
— Науки.
— Может, ты забыла, кто ты?
— Рабыня. Но дорогая.
— Ты все знаешь!
— Если бы все, не хотела бы учиться.
— Тебя ведь учат петь и танцевать?
— Умею и без того. Могу спеть тебе, как меня покупали. Послушай-ка. Она уселась на ковре, свернулась клубочком, чуть прикасаясь пальчиками к толстой арабской книге, глубоким тоскующим голосом затянула: — «За самое Настасю девять тысяч. За стан гибкий десять тысяч. За белое лицо одиннадцать. За белую шею двенадцать. За синие очи да длинные ресницы тринадцать. За тонкие брови четырнадцать. За косу золотую пятнадцать…»
Вскочила на ноги, побежала к двери.
— Вот тебе песня. Хватит с тебя?
— Уходи. Дай мне время подумать.
Она еще не верила.
— Вот так и уйти? Я ведь рабыня.
— Иди, иди. Я еще тебя позову.
— Мало радости!
Она вышла от него, смеясь, но он не хотел слышать ее смеха, хотел думать.
А о чем думать — не знал. Посоветоваться? О женщине не советуются. Против нее разве что берут свидетелей, когда женщина учинит мерзость. «А те из ваших женщин, которые совершат мерзость, — возьмите в свидетели против них четырех из вас. И если они засвидетельствуют, то держите их в домах, пока не упокоит их смерть или Аллах устроит для них путь». Был Грити, стоявший в стороне от ислама. Но с Грити не хотелось бы говорить о Роксолане, при встрече тот и так непременно подмигнет и спросит с грязной мужской откровенностью: «Ну как, по вкусу пришлась вам Роксоланочка?»