Роксолана - Страница 116


К оглавлению

116

Роксолана отпустила посла, кажется, даже сказала ему ласковые слова, обещала, что султан вскоре допустит его пред свои очи, улыбалась властно, а у самой в душе кричала боль: неужели это все правда, неужели, неужели?

До сих пор надеялась на чудо. До сих пор ей казалось, будто все, что с нею происходит, лишь сон, точно спала она пять нескончаемо долгих лет далеко от дома, от родных, и разделяют их лишь пространства, стихии и загадочность. Теперь должна была проснуться, и пробуждение было ужасным. Просторы стали бездной, стихии — необратимой гибелью всех родных и близких, загадочность — расправой палачей.

Снова вспоминала и не могла вспомнить. Отчаяние еще большее, чем в ту ночь, когда пылал Рогатин и когда она была брошена в неволю, охватило Роксолану, с тоской смотрела назад и вокруг: какие же высокие стены Топкапы и башни над ними, и какой безнадежностью окутана эта земля и небо над нею!.. Отчий дом, живший в ее болезненном воображении, исчез навсегда, никаких надежд, не за что зацепиться ни разумом, ни сердцем. Даже могил нет, чтобы упасть перед ними на колени, чтобы плакать и целовать землю, поставить кресты, возлагать цветы — эту тщетную надежду возместить невозмещенное, вернуть навеки утраченное, утешиться в безутешном горе. Горе, горе! Горе было в этих каменных стенах и дворцах, в этих бесконечных садах, в высоких кипарисах, которые молчаливо раскачивались под ветром, как темные мертвецы, в неуклонном угрожающем падении; горе проглядывало сквозь плетение причудливых растений, бессмысленных в своем буйстве, в своей алчности; горе разбрызгано было каплями и сгустками крови на розах, алевших, как сердца всех невинно убиенных, замученных, истребленных; горе светилось с бесстыдно оголенных стволов платанов. И не найдешь виновных, никому не пожалуешься, ни перед кем не заплачешь. Мамуся родная, видишь ли ты свое несчастное дитя? А ты, татусь? И где твой всемогущий и милосердный бог? Где он? Ведь не пришел на помощь ни тебе, ни твоей единственной дочери!

Все же нашла в себе силы, чтобы попросить Сулеймана за королевского посла, и Яну из Тенчина был дан торжественный прием султаном и султаншей впервые за все существование Османской державы! — и дан был также отпуск от султанской пресветлой персоны с полным, правда, неписаным ответом, обещанием вечного мира и подарками для короля Зигмунта и благодарностью за королевские дары султану: плащ королевский, тканный золотом, на красной подкладке, согласно польскому обычаю усыпанный золотистыми звездами, посох янтарный в золоте, цепь золотая, вязанная рыцарскими узлами, весом в 364 дуката и цепь золотая, крученная в пучки, весом в 288 дукатов. Еще султан спросил пана Яна, правда ли, что пятьсот лет назад император германский Оттон подарил первому польскому королю Болеславу Храброму золотой трон Карла Великого из его гроба в Аквизгране, но посол не смог ответить, где тот трон обретается и цел ли он еще или пропал где-то в бесконечных войнах и королевских раздорах.

Роксолана сидела в продолжение всего приема на троне Османов рядом с Сулейманом молча, с сухими глазами, сановно улыбалась пану Яну, который довольно топорщил кошачьи свои усы, а в душе у нее звучали такие рыдания, что от них мог бы содрогнуться весь свет. Но в Топкапы никогда не слышат рыданий. Топкапы велики. Здесь не слышат ни рыданий, ни детского плача, ни вздохов. Здесь говорит лишь ненависть да звери ревут в подземельях, и надо всем — власть незримая, безымянная, тайная, именно поэтому и беспредельная, ибо тайное не может иметь ограничений.

Теперь Роксолана знала: нет ничего выше власти, и мстить она должна этому жестокому миру только властью.

Послала Гасана вдогонку польскому послу, чтобы передал деньги на восстановление рогатинских церквей. Чтобы их отстроили еще краше, чем они были, с иконами и книгами, с оборонными стенами и башнями, и чтобы за этим было прослежено со всей тщательностью, — она ведь и сама еще не раз пошлет гонцов проследить за строительством, — но имени ее называть не надо и вспоминать о дарах не следует, ибо перед богом все безымянны и грешны.

Когда уже отослала Гасана с мешками, полными золота, вспомнила в горьких слезах своего несчастного отца, вспомнила и его давние стихи, которые он часто декламировал, поскольку цеплялась за его удивительную память всякая всячина, над которой они с мамусей часто подтрунивали, ведь у них были в запасе тысячи своих песен и припевок, таких изумительно мелодичных в сравнении с корявыми словесами батюшки Лисовского. А теперь, возвращаясь мыслями в прошлое, которого уже не вернешь, шептала те неуклюжие отцовские вирши, и заливалась слезами, и сожалела, что не может вложить в суму с золотом еще и эти золотые слова: «Мужайся, многоплеменный росскiй народъ, да Христос начало крепости в тебе буде».

Может, надо было сделать еще что-то. Для Рогатина и для родной земли. Но что? Разве она знала? А у кого спросить? И как?

Когда Гасан вернулся и доложил султанше, что все сделано, как она велела, он не увидел на ее лице никаких следов горечи и отчаянья, бушевавших в душе Роксоланы. Несчастье научило ее скрывать тягчайшие свои боли, страдания закалили душу.

Дала поручение Гасану найти на Бедестане старого купца по имени Синам-ага и поставить перед нею. Сама еще не знала, что с ним сделает, хотела видеть и нетерпеливо спрашивала у Гасана, где тот купец, но Синам-аги не было в Бедестане, не было и в Стамбуле, говорили, что он сопровождает из Кафы новый товар. Товар? Что за товар? Людей? Живых людей на продажу!

Наконец купца привели. Оторвали от товара еще на пристани в Золотом Роге. Привели как был. Грязного и обшарпанного. Наверное, обшарпан был бурями черноморскими, — море всегда неласково к людоловам. Синам-ага не смел поднять глаза на султаншу. Упал на колени. Ползал по ковру. Ел ворс.

116