— Как тебя звали? — неожиданно спросила Роксолана янычара.
— Василем.
— Где взяли тебя?
— Не знаю. Был маленький. Помню степь, речушку и вербы. Больше ничего.
— Язык помнишь?
— Уже и совсем бы забыл, да среди аджемов были земляки, среди янычар тоже. Но мало. Наших больше убивают, чем довозят сюда.
Роксолану осенила мысль, которой она вначале испугалась, а затем обрадовалась.
— Ты мог бы подобрать нескольких верных товарищей?
— Товарищи всегда есть. Без них пропадешь. Но не все они земляки.
— Неважно. Нужна только верность. Будете моими слугами на воле, вне гарема. Я должна иметь здесь своих людей. Султан позволит. Будешь их агой.
Уже не спрашивала согласия — видела это согласие в глазах Гасана. Махнула ему рукой, ему и кизляр-аге, закрыла глаза, чтобы не видеть, как они выходят, не вслушивалась в их приглушенные шаги — вслушивалась в свои дерзкие, до безумия смелые мысли! Вырваться на волю, как еще никто не вырывался! Иметь верную тебе душу на воле, близкую, почти родную, — какое это счастье! Только теперь вспомнила, что забыла снять яшмак и показать Гасану свое лицо. Чтобы увидел, запомнил, поверил, что живая еще, что воля живет в каждой черточке этого лица. И сразу испугалась: а что скажет султану и как скажет? Старый кизляр-ага уже побежал бы к валиде и нашептал в ее черное ухо. Ибрагим еще не приобрел такой прыти, не побежит, и никто не узнает о ее странном разговоре с молодым янычарским агой. С султаном будет говорить она сама.
Разговор был нелегкий. Султан никак не мог взять в толк, чего хочет Хуррем.
— Ты хочешь отблагодарить его? Вознаградить за смелость? Он твой единокровный и спас тебя? Что же, мы умеем платить за благородство.
Она упорно повторяла:
— Мне нужен верный человек вне стен гарема.
— Все к твоим услугам и без того.
— В стенах Баб-ус-сааде? Я хочу выйти за пределы этих стен. Если не одна, то с доверенным лицом.
— Но это нарушение обычаев. Никто из султанов не разрешал…
— А кто из султанов брал Белград и Родос? Вы величайший из всех султанов, так почему же вы должны лишь сохранять обычаи, а не устанавливать свои? Я хочу, чтобы этот человек был моей тенью там, где я сама не могу появляться.
— Для этого надо человека испытать.
— Разве, спасая нас от мятежников, он не выдержал испытания? Кроме того, он всегда будет на глазах. При дворе достаточно дармоедов и бездельников, чтобы приглядывать за Гасан-агой и его людьми.
— У него уже есть люди?
— Нет никого, но я надеюсь, что ваше величество обо всем позаботится. Для меня и для ваших детей.
— Я подумаю, — без особого желания молвил Сулейман, и Хуррем окинула его теплым взглядом за это скупое обещание.
Гасан-ага не зарился на придворные шелка и оксамиты, на дорогие яства и дворцовые ароматы. При переговорах с кизляр-агой высказал желание по-прежнему носить свою янычарскую одежду, помощников набрать тоже из янычар, жить всем в отдельном помещении, выделенном им во дворцовом дворе за вратами Баб-эс-селяма, чтобы быть всегда под рукой у великого евнуха, а значит, у султанши Хасеки. Из янычар набрал себе одних Гасанов. Бесчисленные имена повторялись среди янычар сотнями. По нескольку сотен Гасанов, Ибрагимов, Исмаилов, Мехмедов, Османов. Чтобы не было путаницы, вышивали у себя на груди номера: Гасан первый, Гасан сто двенадцатый. Никакая королевская династия не давала столько власть имущих с одинаковыми именами. Чтобы не путаться с числами, прибегали к прозвищам. Гасан-агу звали Коджа за его знание языков, которыми он овладевал легко, на лету, как бы играя. С собой он взял Атеш Гасана, то есть огонь, Пепе Гасана, то есть заику. Дели Гасана, или буйноголового, Ийне Гасана, или иголку (был худой, воистину как игла), Мелек Гасана — ангела и Налбанд Гасана кузнеца. Со всеми был под Белградом и Родосом, съел со всеми множество котлов султанского плова, верил им, они верили ему, может, и не отличались умом, может, были слишком самоуверенны и порой алчны, заботясь не о собственном достоинстве, а о добыче и бакшише, но такова была их жизнь, и кто бы мог обвинять этих людей? Случай помог ему вырваться на волю из янычарского ада, хотел вывести за собой и своих товарищей, зная, что может положиться на них и в добре, и в зле.
Поначалу их новая жизнь даже испугала Гасанов. Валялись в своих покоях, объедались жирными остатками с визирского стола, обрастали салом, ощущая, как их молодые жилистые тела теряют ловкость, так что хотелось начхать на все и присоединиться к янычарским ортам, которые с утра до вечера упражнялись на Ат-Мейдане, совершенствовались в искусстве резать, колоть, расстреливать из луков и из мушкетов, разрубать врага на четыре части и на более мелкие куски, ломать кости, выдавливать глаза, душить, грызть зубами.
— Ж-живот наел, д-домой тянет, — жаловался Пепе Гасан.
Над ним подтрунивали:
— А где же твой дом?
— Ты хоть знаешь, в какой он стороне?
— Была у собаки хата, дождь пошел — она сгорела.
— То бакшиша от султана домогался, теперь домой захотелось.
— Полежи еще с месяц — из тебя сало топить станут для султанских плошек.
Скука их была бы невыносимой, если бы не окружали их сотни, а может, целые тысячи придворных дармоедов, которые слонялись без дела, собирали и разносили сплетни, норовили урвать для себя куски побольше, доносили друг на друга, ложились спать и просыпались с мыслью, какую бы еще подлость учинить ближнему. Как гусеница на зеленой листве, все это ползало, клубилось, плодилось, жрало, гадило, и хотя на каждом шагу здесь разбрызгивали бальзам, бывшим янычарам казалось, что смрад тут стоит намного тяжелее, чем в их убогих каменных бараках, где отдает прелью, грязью и крепкой мужской мочой. Янычары Гасан-аги вскоре освоились с этим странным бытом, так же слонялись, томились, совали во все свои носы, так что создавалось впечатление, будто султанша понатыкала своих людей повсюду. Их остерегались, побаивались, обходили стороной. Вельможи поглядывали с опаской, султанские повара подкладывали им лучшие куски, гаремные евнухи на всякий случай задабривали мелкими подарками, ибо почему-то казалось им, что Хуррем поставила этих головорезов для подсматриванья здесь, на воле, именно за ними.