Это письмо впоследствии поместил в своей истории хронист Сулеймана Джелал-заде, который тогда еще был с Ибрагимом в Египте, прослеживая каждый государственный шаг великого визиря.
Ненависть как плод — когда дозреет, должна упасть. Султан подставил свою всемогущую руку, защищая головы самых близких ему людей, но должен был пожертвовать другими.
Фетва великого муфтия была прочитана во всех мечетях. Кызылбаши объявлялись вне закона, ислама и религии, согласно с Кораном и сунной разрешалось убийство, грабеж имущества, сожжение и разорение полей, строений, садов неверных. Без ссылки на Коран фетва не имела законной силы, поэтому шейх-уль-ислам приводил слова этой книги, в которой не было ни единого упоминания о любви, зато чуть ли не все суры исполнены были призывами к ненависти и вражде: «О вы, которые уверовали! Сражайтесь с теми из неверных, которые близки вам. И пусть они найдут у вас суровость», «И убивайте их, где встретите…»
Несчастных убивали спящими и в дороге, старых и малых, на молитве и в поле, убивали без жалости, без ненависти и без страха, ибо убийство по приказу — это не преступление и приказ об убийстве тоже не преступление, виновными будут только убитые — так желает аллах.
К Хуррем ночью прибежала молоденькая одалиска Шаммама — Дынька, жалась дрожащим телом к ногам молодой султанши, в ужасе всхлипывала:
— Моя султанша, они убьют и меня! Они убивают всех моих единоверцев, у них нет жалости, они придут и сюда…
— Успокойся! Разбудишь моих детей, — почти сурово прикрикнула на персиянку Хуррем. — Не надо бояться смерти. Она догонит того, кто ее боится, даже если он забежит на небо. А сюда не придут. Должны были прийти, чтобы убить меня, но ведь не пришли? Так почему бы пришли ради тебя?
— Убить? Вас? Моя султанша, разве такое возможно?
— Тут все возможно.
Уложила Шаммаму спать в своем покое. Еще одна живая душа возле детских душ — и уже как-то легче. Смерти для нее не могло быть, ибо смерть — это тело, а тело уже давно было отдано в жертву, оно не существовало, не принадлежало ей. Когда рушится дом, что делать в нем хозяину? Как она жила в эти страшные янычарские дни? Очищалась ужасом и жалостью к себе.
А тем временем великий визирь Ибрагим, далекий от стамбульских угроз, хозяйничал в Египте.
Он усмирил непокорных, выпустил из темниц должников (ибо, сидя в темнице, долг свой не возвратят вовеки), открыл имареты для бедных, обновил джамию Халифа Омара, под присмотром опытного в стяжательстве Скендер-челебии была переписана вся земля до малейшего клочка и ее население и все обложено податями, в цитадели были сооружены две новых башни для хранения государственных денег.
В начале сентября Ибрагим в невиданной, неимоверной пышности вернулся в Стамбул. Ему навстречу на четыре дня пути выехали визири Мустафа-паша и Аяз-паша и передали дар султана — арабского коня в сбруе на двести тысяч цехинов. Ибрагим подарил султану золотую шапку такой же цены, с бриллиантом на ней в пятьдесят восемь каратов. С собой великий визирь привез из Египта и Сирии миллион дукатов, которые помог ему собрать Скендер-челебия, по-прежнему остававшийся ближайшим советником Ибрагима, хотя после женитьбы на султанской сестре Ибрагим и отстранил от себя его дочь Кисайю, выдав ее за помощника дефтердара Хусейна-челебию.
В Стамбуле смеялись:
— Султан Селим ел деревянной ложкой и ходил в янычарском джюббе, зато привез из Египта три миллиона, а грек приехал весь в золоте, в сопровождении тысячи пажей в золотых шапках, а в Эди-куле положил лишь миллион.
Сулейман видел: войско нужно вести из Стамбула. Ибо если не ведешь войско на врага, оно обращает свою силу против тебя.
За пять дней до прибытия из Египта великого визиря султанша Хуррем родила третьего сына. Мальчик был смуглый, походил на своего великого отца, над пупком у него повитухи обнаружили крошечную родинку и обрадованно провозгласили: «Будет великим человеком!» У Османов, где трон наследовал старший из мужских потомков, уничтожая всех остальных, такое пророчество было чуть ли не святотатством, но что могли поделать мудрые повитухи, видя перст божий?
Назван был мальчик Баязидом — в честь Сулейманова деда, султана Баязида, а также в честь Баязида Молниеносного.
И когда к двадцати годам родила Сулейману трех сыновей и дочь, когда победила всех соперниц и поднялась над гаремом, когда преодолела все преграды, зловещую силу и даже самое себя, — тогда появилась у Роксоланы мысль о величии.
Ей выпало жить в век титанов. Микеланджело и Леонардо да Винчи, Тициан и Дюрер, Лютер и Макиавелли, Мюнцер и Мор, Челлини и Босх открывали это столетие гениев, а замкнуть его должны были Монтень и Рабле, Сервантес и Шекспир. «Мы постоянно видим, — писал Вазари, — как под воздействием небесных светил, чаще всего естественным, а то и сверхъестественным путем, на людские тела проливаются наивысшие дары и что иногда одно и то же тело бывает с чрезмерностью наделено красотой, привлекательностью и талантом, вступающими одно с другим в такое соединение, что куда бы ни обращался такой человек, каждое его действие столь божественно, что, оставляя позади себя всех остальных людей, он являет собой нечто словно бы дарованное богом, а не созданное людским искусством…»
Кто из смертных имел дерзость сравняться с титанами и кто мог сравняться? И могла ли замахиваться на величие неведомая девушка с Украины, жестоко брошенная в рабство, лишенная свободы? Если и впрямь на кого-то проливались небесные дары, то ей суждены были разве что неверие и отчаянье. Если благодаря сверхъестественному напряжению души сумела она в рабстве добыть себе свободу, то это была пока что только свобода в любви. Казалось бы, что может быть выше для женщины, чем свобода в любви? Но ведь вся она держится на зависимости, вновь повергая тебя в рабство, правда, добровольное, сладостное, но все равно рабство, а в рабстве не может быть величия.